Мартин Хайдеггер. «Исток художественного творения

Гадамер Х.Г.

ВВЕДЕНИЕ

К РАБОТЕ МАРТИНА ХАЙДЕГГЕРА

«ИСТОК ХУДОЖЕСТВЕННОГО ТВОРЕНИЯ»

Гадамер Г.-Г. Актуальность прекрасного. М.: Искусство, 1991. –С.99-115.

(номера страниц по первоисточнику указаны в конце страницы).

Вспоминая теперь эпоху между двумя войнами, представляешь себе эту недолгую передышку в круговороте нашего столетия как время в творческом, духовном отношении исключительно плодотворное. Конечно, уже перед великой катастрофой первой мировой войны были зримы симптомы грядущего, особенно в живописи и архитектуре. Однако изменения в сознании совершились в целом существенно позднее, уже после тех тяжелых потрясений, которые означали для культурного сознания либерального века, для его веры в прогресс материальные битвы первой мировой войны. В тогдашней философии это изменение общего чувства жизни проявилось так, что внезапно, совершенно неожиданно была утрачена вера в господствовавшую философию, в ту, что во второй половине XIX века вышла из обновленного критического идеализма Канта. «Крах немецкого идеализма», провозглашенный тогда Паулем Эрнстом в пользовавшейся успехом книге, а также Освальдом Шпенглером в его «Закате Европы», был переведен во всемирноисторический план. Критики неокантианства могли опереться на двух могучих предтеч: то были Фридрих Ницше, подвергший критике платонизм и христианство, и Серен Кьеркегор с его блестящим выступлением против рефлективной философии умозрительного идеализма. Два новых лозунга были противопоставлены теперь методологизму неокантианства - лозунг иррациональности жизни, особенно исторической (и тут можно было ссылаться на Ницше и Бергсона, а также и на Вильгельма Дильтея, великого историка философии), и девиз существования, прозвучавший в сочинениях Сёрена Кьеркегора, датского философа первой половины XIX века, который как раз тогда стал известен в Германии благодаря переводам, выходившим в издательстве

Дидерихс. Подобно тому, как Кьеркегор критиковал Гегеля как философа рефлексии, позабывшего об экзистенции, так теперь начали критиковать самодовольный методологизм неокантианцев, поставивших философию исключительно на службу научного познания, которое они стремились обосновать. И подобно тому как христианский мыслитель Кьеркегор выступил против философии идеализма, так теперь новая эпоха началась с радикальной самокритики так называемой диалектической теологии.

Среди тех, кто дал философское выражение общей критике либерального благодушия, верившего в культуру, и господствующей академической философии, был и Мартин Хайдеггер с его революционным гением. Деятельность молодого Хайдеггера во Фрайбургском университете в первые послевоенные годы знаменовала наступление новой эпохи в подлинном смысле слова. С университетской кафедры раздался неслыханный, крепкий, уверенный голос, и уже по одному этому можно было понять: в действие вступает новая, наделенная исконностью философская сила. Позднее, после того как Мартин Хайдеггер был приглашен в Марбург - это произошло в 1923 году, - его мысль пришла в плодотворный, напряженный контакт с современной протестантской теологией; благодаря этому в 1927 году появилось главное произведение Хайдеггера - «Бытие и время», и широкая общественность сразу же познакомилась тогда с новым духом философии, с новым духом, овладевшим ею после потрясений первой мировой войны. Философскую мысль, волновавшую в то время умы и души, называли тогда экзистенциальной философией. Современник расслышал в книге Хайдеггера, первом его опыте систематического изложения своих взглядов, бурный протест - страстную критику беспроблемного мира культуры, сложившегося в сознании старшего поколения, критику индустриального общества с его все более усиливавшимся единообразием, приводящим к нивелированию личности, жизненных форм индивида, к манипулированию общественным мнением с помощью средств массовой коммуникации... Неопределенно-личному «man», «болтовне» и «любопытству», этим упадочным формам неподлинного существования, Хайдеггер противопоставил понятие подлинности самобытного здесь бытия, сознающего свою конечность и со всей решимостью принимающего ее. Экзистенциальная серьезность, с которой древнейша

загадка смерти была поставлена в центр философского размышления, мощь призыва к «выбору» каждым своего подлинного самобытного существования - все это на глазах рушило мнимые миры «культуры» и «воспитания». Все это взламывало тщательно охраняемый идиллический покой академической жизни, «академический мир». А при том звучал голос не безмерно радикального, стороннего критика, голос не личности, претендующей на опасно-дерзкую исключительность, -- нет, то был голос ученика самой правдолюбивой и совестливой философской школы, какая тогда, в те годы, существовала в немецком университете, школы феноменологической, возглавлявшейся Эдмундом Гуссерлем, который упорно преследовал лишь одну цель - обоснование философии как строгой науки. И смелое создание философской мысли Хайдеггера, его «Бытие и время», тоже стояло под знаком феноменологического призыва - «К самим вещам!» . Однако тут «вещью» был философский вопрос, а именно самый сокровенный и как вопрос более всего позабытый: что такое бытие? Чтобы научиться отвечать на этот вопрос, Хайдеггер и пошел по пути онтологически-позитивного определения бытия человеческого здесь бытия вместо того, чтобы, исходя из бесконечного и вечно сущего бытия, как поступала вся прежняя метафизика, понимать человеческое бытие лишь как конечное. Бытие человеческого здесь бытия обрело для Хайдеггера онтологическую преимущественность, и вследствие этого его философия стала «фундаментальной онтологией». Онтологические определения конечного человеческого здесь бытия были названы Хайдеггером определениями существования, экзистенциалами: эти основные понятия были со всей решимостью и последовательностью противопоставлены Хайдеггером основным понятиям прежней метафизики, категориям наличного. Вновь поднимая вопрос о смысле бытия, вопрос наидревнейший, Хайдеггер не хотел, чтобы от внимания философов ускользало следующее: человеческое здесь-бытие своим собственным бытием обладает как какой-то твердо фиксируемой наличностью, но обладает им в волнении заботы; озабоченное своим бытием, здесь-бытие есть свое же собственное будущее. Человеческое здесь-бытие отмечено тем, что разумеет себя самое в направленности на свое бытие. Человеческое здесь-бытие, конечное и временное, не оставляет в покое вопрос о смысле своего бытия, вследствие этого вопрос о смысле бытия решался для Хайдеггера в рамках

времени. И все то, что средствами измерения и взвешивания наука фиксирует как сущее, все наличествующее (и все вечное, что проявляется во всем человеческом), - все это можно понять, лишь исходя из основной, центральной достоверности: из бытийного характера человеческой «временности». Вот в чем состоял новый подход Хайдеггера.Однако цель его (мыслить бытие как время) оставалась столь скрытой от читателей, что «Бытие и время» называли даже герменевтической философией, - ведь самый фундамент, на котором ставятся здесь вопросы, есть самопонимание. Если исходить из такого фундамента, то присущее традиционной метафизике понимание бытия есть упадочная форма изначального понимания бытия, каковое деятельно осуществляется в человеческом здесь бытии. Бытие - это не просто присутствие и наличность в настоящий момент. В собственном, подлинном смысле бытие присуще здесь бытию в его конечной историчности.

В том «набрасывании», проецировании мира, какое осуществляет здесь-бытие, свое место получает сначала то, что находится «под рукой», а уж затем, в самую последнюю очередь, то, что просто наличествует, и только. Однако если исходить из герменевтического феномена самопонимания, то многие формы бытия не получают настоящего своего места - они и не историчны, и не просто наличествуют. Вневременны математические положения, и, однако, в них не просто фиксируется нечто наличное; вневременна природа, круг которой все снова и снова воспроизводится и которая царит и в нас, со стороны бессознательного; вневременна, наконец, и могучая дуга искусства, преодолевающего все исторические расстояния. Все такое вневременное, как казалось, намечает границы герменевтических возможностей истолкования, открытых Хайдеггером. Бессознательное, число, сновидение, царящая природа, чудо искусства - все это существует, казалось, как бы на границе знающего о своей историчности и понимающего здесь бытия; все это словно какие-то пограничные понятия.

Так и случилось, что, когда в 1936 году Хайдеггер в целом ряде докладов рассмотрел проблему истока художественного творения, это явилось для всех полной неожиданностью. Правда, работа «Исток художественного творения» стала достоянием общественности лишь в 1950 году, когда вышел сборник статей «Неторные тропы», открывавшийся ею,

однако воздействие ее началось гораздо раньше. Ибо с давних пор сложилось так, что лекции и доклады Хайдеггера вызывали всеобщий интерес; в списках, в виде рефератов они получили столь широкое распространение, что о Хайдеггере как о философе пошла «молва», а ведь как раз «молву» (или «болтовню») Хайдеггер столь свирепо спортретировал в своем «Бытии и времени». Однако и по существу доклады об истоке художественного творения были философской сенсацией. И дело заключалось не только в том, что искусство было охвачено теперь, в своей историчности, основным герменевтическим тезисом о самопонимании человека, и не только в том, что оно само было понято теперь как деяние, закладывающее основы целых исторических миров (это отвечало поэтической вере Гельдерлина и Стефана Георге) - подлинную сенсацию произвел поразительно новый понятийный аппарат, вышедший на свет при разработке этой темы. Речь шла о мире и о земле. Правда, мир с давних пор был одним из основных герменевтических понятий Хайдеггера. Мир как целое, сопрягающее в себе все набрасывание здесь-бытия, образовывал то поле, которое предшествовало любому набрасыванию со стороны человеческой заботы. Сам же Хайдеггер дал обзор истории понятия «мир», прежде всего, выделил и исторически обосновал новозаветный антропологический смысл этого понятия, размежевав его с понятием совокупности всего наличного. Однако неожиданность заключалась в том, что этому понятию «мир» была найдена противоположность - понятие «земля». Ибо в то время как понятие «мир» как целое, внутрь которого совершается любое человеческое самоистолкование, можно было возвысить до наглядного созерцания, в понятии «земля» слышалось некое мифологическое и гностическое празвучание, которому место - так казалось - в лучшем случае в мире поэзии. Хайдеггер в те годы страстно занимался поэзией Гельдерлина, и именно из поэзии Гельдерлина он перенес в свою философскую мысль понятие «земля». Однако на каком основании? Как было привести в связь с таким понятием, как «земля», хайдеггеровское здесь-бытие, понимающее свое бытие и разбирающееся в нем, его бытие в мире, - этот новый радикальный исходный пункт любого трансцендентального вопрошания?

Надо сказать, что новый подход в «Бытии и времени» Хайдеггера, не был, разумеется, простым воспроизведением

немецкого идеализма с его спиритуалистической метафизикой. Разуметь свое бытие (и разбираться в нем) для человеческого здесь бытия - отнюдь не то же самое, что знать себя для гегелевского абсолютного духа. Здесь-бытие не само по себе набрасывает само себя, а, напротив, в своем самопонимании постигает то, что оно не господин над самим собой и своим здесь-бытием, но что оно обретает себя среди сущего и обязано принять себя таким, каким себя обрело. Оно, здесь-бытие, есть такое набрасывание, которое заведомо уже брошено. В одном из самых блестящих феноменологических разборов, какие содержатся в «Бытии и времени», Хайдеггер анализирует этот пограничный опыт экзистенции, которая уже обретает себя среди сущего, - такой обретаемое, настроению Хайдеггер противопоставил подлинное раскрытие бытия в мире. Но такая обретаемость, очевидно, представляет самый крайний предел, до которого вообще способно было доходить историческое самопонимание человеческого здесь-бытия. От такого герменевтического пограничного понятия (обретаемости, настроения) не ведет путь к понятию типа «земля». Какое же основание для введения этого понятия? Как оправдать и подтвердить его? То наиболее важное, что открылось в статье Хайдеггера «Исток художественного творения», и заключалось в том, что «земля» есть непременное определение бытия художественного творения.

Правда, для того чтобы понять все принципиальное значение вопроса о сущности художественного творения в его взаимосвязи с фундаментальными вопросами философии, необходимо разглядеть те предрассудки, какие заключены в понятии философской эстетики. Надо преодолеть понятие самой эстетики. Как известно, философская эстетика - самая молодая из философских дисциплин. Лишь в XVIII веке, путем целенаправленного ограничения рационалистических принципов Просвещения, удалось утвердить самостоятельные права чувственного познания и тем самым заявить об относительной независимости суждений вкуса от рассудка с его понятиями. И само наименование этой дисциплины, и ее самостоятельность в пределах философской системы - все это берет начало с Александра Баумгартена. После него Кант в своей третьей «критике» - «Критике способности суждения» - упрочил значение эстетической проблемы для философской системы. В субъективной всеобщности эстетического суждения вкуса он

обнаружил убедительные права эстетической способности суждения по отношению к рассудку и морали. Как и «гений» художника, вкус зрителя, созерцателя нельзя понимать лишь как применение понятий, норм и правил. Прекрасное не отличается такими свойствами, которые оставалось бы лишь распознать в предмете, - оно должно быть засвидетельствовано субъективным моментом, а именно возрастанием чувства жизни в гармоническом соответствии способности воображения и рассудка. Перед лицом прекрасного в природе и искусстве оживает вся целокупность наших духовных сил, их вольная игра. Суждение вкуса - это не познание, однако, оно и не произвольно. В суждении вкуса заключена всеобщность, на которой и основывается автономность эстетической сферы. Нужно признать, что подобное оправдание автономности искусства в сравнении co свойственной Просвещению слепой верой в правило и мораль было великим достижением. Прежде всего, достижением в пределах немецкого развития, которое как раз в те годы достигло такой точки, в которой начала формироваться - словно эстетическое государство - классическая эпоха немецкой литературы с центром в Веймаре. Все такие устремления и обрели свое философское оправдание в философии Канта. С другой же стороны, эстетика была основана теперь на субъективности душевных сил, а это знаменовало начало опасного процесса, ведущего к субъективизму. Для самого Канта определяющей все еще оставалась таинственная гармония прекрасной природы и субъективности субъекта. И творческий гений, возвышающийся над правилами и осуществляющий чудо произведения искусства, понимался Кантом как любимец природы. Это в целом предполагало,

что порядок природы - а его конечным фундаментом служила теологическая идея сотворения мира - по-прежнему сохранял свою несомненную значимость. Но по мере того как такая плоскость рассмотрения исчезала, субъективный фундамент, на котором стояла эстетика, должен был привести к крайнему субъективизму, развивавшему учение о гении, не ведающем правила. Если искусство уже не возводится к всеобъемлющему целому порядка бытия, то оно начинает противопоставляться действительности, ее грубой прозе как просветляющая, идеализирующая поэтическая сила, которой, в ее эстетическом царстве, только и удается примирить идею и действительность. Такова идеалистическа

эстетика - она заявляет о себе у Шиллера и достигает своего завершения в грандиозной эстетике Гегеля. И здесь теория произведения искусства вес еще подчиняется всеобщей онтологической мере. Пока произведению искусства удается примирить конечное и бесконечное, оно остается залогом высшей истины, которую, в конечном счете, должна сформулировать философия. Подобно тому, как в глазах представителей этого философского идеализма природа не просто предмет исчисляющей науки Нового времени, но проявление великой творческой потенции, достигающей завершения в осознающем себя духе, так и произведение искусства в глазах этих мыслителей - это объективация духа, не его достигшее завершения понятие о самом себе, но его явление, которое соответствует такому способу созерцать мир. Искусство - это в буквальном смысле слова

миросозерцание.

Если теперь постараться определить ту точку, в которой Хайдеггер начинает размышлять о сущности художественного творения, необходимо уяснить себе, что на эстетику идеализма, придававшего исключительное значение произведению искусства как средству непонятийного понимания абсолютной истины, давно уже наслоилась философия неокантианства. Это господствовавшее некогда философское направление воспроизвело кантовское обоснование научного познания, однако осталось чуждым той метафизической плоскости теологического порядка бытия, какая лежала в основе кантовского описания эстетической способности суждения. Таким образом, получалось, что неокантианское осмысление эстетических проблем несет на себе своеобразный груз предрассудков. Это ясно отражается в том, как вводит Хайдеггер свою тему. Все изложение начинается с того, что он разграничивает художественное творение и вещь. Считать, что произведение искусства - это вещь, которая, однако, сверх того, означает еще и нечто иное (будучи символом, указывает на что-то, будучи аллегорией, говорит о чем-то ином), значит, описывая бытие произведения искусства, следовать такой онтологической модели, которая задана научным познанием и его преимущественным положением в мышлении. Тогда то, что, собственно, есть, - это вещи, факты, все данное чувствам; естествознание, изучая все это, и ведет к объективному познанию. В таком случае ценность и значение всего подобного (вещей, «данностей») лишь субъективны, это лишь дополнительные фор-

мы постижения всего этого, не относящиеся ни к самой данности, ни к той объективной истине, к которой можно прийти на ее основе. Значение и ценность чего-либо предполагают нечто объективное, что и будет носителем ценности. Для эстетики отсюда следует тот вывод, что в первом своем рассмотрении произведение искусства отличается вещностью - вещность есть его база, на которой в качестве надстройки возводится собственно эстетическое строение. Даже Николай Гартман продолжал описывать структуру эстетического предмета именно так.

Хайдеггер исходит из такой онтологической предпосылки и спрашивает о вещности вещи. Он выделяет в традиции три способа постижения вещи: вещь - носитель свойств, вещь - единство многообразных ощущений, вещь - сформованное вещество. Третий способ постижения из всех, кажется, наиболее, разумеется, сам собою, потому что следует модели изготовления вещи, которой надлежит служить нашим целям. Такие вещи Хайдеггер называет «Zeug» (то есть орудием, материей, некоторой «дельностью»). Итак, если исходить из избранной предпосылки, то вещи вообще выступают как некоторые «изготовления», то есть творения бога, если смотреть со стороны теологической, или, если смотреть со стороны человеческой, как некие «цельности», утратившие свою дельность, годность. Вещи - это «просто» вещи, они существуют безотносительно к тому, служат ли они для какой-либо надобности. Хайдеггер же показывает, что такое понятие наличествования отвечает методам современной науки (которая фиксирует и рассчитывает, исчисляет сущее), но не позволяет нам ни мыслить вещность вещи, ни мыслить дельность дельного. Поэтому для того, чтобы увидеть дельность, он прибегает к помощи искусства, к картине Ван Гога, изображающей крестьянские башмаки. На этой картине становится зрима сама «цельность», то есть не какое-либо сущее, которое можно использовать для каких-нибудь целей, но нечто такое, само бытие чего состоит в том, чтобы служить тому кому эти башмаки принадлежат. В творении художника выступает наружу и впечатляюще изображается не случайная пара крестьянских башмаков, а истинная сущность «дельности», то есть то, что они суть. Получается, что здесь создание искусства производит на свет истину о сущем. И такой выход наружу истины мыслим лишь,

основе творения, но никоим образом не на основе его вещной базы.

А тогда встает вопрос, что такое творение, если в нем подобным образом может выходить наружу истина. В противоположность привычной опоре на вещный и предметный характер произведения искусства у Хайдеггера художественное творение определяется как раз не тем, что оно предметно, но тем, что оно «стоит в самом себе». Благодаря такому «стоянию в себе самом» художественное творение не принадлежит к своему миру - нет, этот мир в нем. Художественное творение открывает, распахивает свой собственный мир. А предмет - это лишь то, что уже не принадлежит строю, складу своего мира, коль скоро распался мир, к которому оно принадлежало. Когда художественным творением торгуют, это предмет. Оно уже лишилось своего мира, своей родины.

Художественное творение как «стояние в себе самом», как раскрытие, разверзание мира - очевидно, что такое определение художественного творения сознательно избегает любой связи с понятием «гений», какое было присуще классической эстетике. Стремясь понять онтологическую структуру произведения искусства независимо от субъективности его творца или созерцателя, Хайдеггер наряду с понятием мира, к которому принадлежит творение и который воздвигается и распахивается творением, использует и противоположное ему понятие - «земля». Понятие это противоположно первому в том отношении, что земля скрывает и замыкает в себе - мир открывает и разверзает. И то и другое, очевидно, совершается в художественном творении - и распахивание, и замыкание. Ведь художественное творение ничего не подразумевает, оно не указывает на какое-то значение, подобно знаку, оно воздвигает само себя в своем бытии, принуждая созерцателя пребывать при нем. И настолько художественное творение есть оно само, что, напротив, все то, из чего оно сделано - камень, краска, звук, слово, - впервые обретает в нем свое подлинное существование. Пока нечто остается веществом, пока вещество дожидается, что его обработают, оно еще не существует здесь действительно, то есть оно еще не вышло наружу в свое подлинное присутствие, а выходит оно наружу лишь тогда, когда используется - связывается творением. Звуки, из которых состоит музыкальный шедевр, - больше звуки, нежели любые звучания и шумы; цвета

живописного полотна отличаются более подлинной красочностью, чем любые, самые яркие цвета в природе; в том, как высится колонна храма, каменистость ее бытия выступает подлиннее, нежели в необработанной глыбе камня. Однако то, что выступает наружу в творении, и есть его самозамкнутость, его самозамыкание - его бытие землей, по Хайдеггеру. Земля - это в истине своей не вещество, а то, из чего все выходит наружу и куда все возвращается. Тут и обнаруживается вся неадекватность рефлективных! понятий «формы» и «вещества». Если можно сказать, что в великом творении искусства «восходит» свой мир, то такой восход одновременно означает, что мир входит в свой покоящийся облик: облик стоит на своем месте, он как бы обрел свое соразмерное земле бытие. Благодаря этому создание искусства обретает присущий ему покой. Его подлинное бытие не черпается лишь в переживающем его «Я», которое говорит, подразумевает, указывает и все сказанное, подразумеваемое и показываемое которым имеет определенное значение. Бытие его не в том, чтобы становиться «переживанием», нет, создание искусства вследствие своего собственного бытия здесь становится событием, откровением, становится тем ударом, который опрокидывает все прежнее, привычное, - тогда разверзается мир, какого не было прежде. Однако этот удар совершился в самом же художественном творении, совершился внутри его так, что в то же самое время он укрылся внутрь его как непреходящее. Вот то, что таким способом «восходит» и таким способом укрывает себя, и есть в своем внутреннем натяжении облик творения. Эту напряженность, это натяжение, Хайдеггер и называет спором мира и земли. Тем самым присущий художественному творению способ бытия не просто назван так, чтобы можно было избежать предрассудков традиционной эстетики и современного субъективистского мышления. Тем самым Хайдеггер не просто обновляет умозрительную эстетику, где произведение искусства определялось как чувственное свечение идеи. Правда, у гегелевского определения прекрасного есть то общее с мыслительным подходом Хайдеггера, что оно также принципиально преодолевает противоположность субъекта и объекта, «Я» и предмета и, описывая бытие произведения искусства, исходит не из субъективности субъекта. И все же Гегель, описывает бытие произведения искусства направлений; такой субъективности. Потому что произведение искусства есть,

по Гегелю, чувственная манифестация идеи, которая мыслится мышлением, сознающим самого себя. В таком случае вся истина чувственного свечения снимается, сохраняясь в мышлении идеи. В понятии - ее собственная форма. Хайдеггер же, напротив, говорит о споре мира и земли, описывая художественное творение как такой удар, благодаря которому истина становится событием откровения, - такая, истина отнюдь не хранится в истине философского понятия и не в нем приходит к своему завершению. В художественном творении совершается совсем особая манифестация истины. Ссылка на художественное творение, в котором выходит наружу истина, и должна как раз засвидетельствовать, сколь осмысленно говорить о совершении истины. Поэтому Хайдеггер в своей работе и не ограничивается лишь более адекватным описанием бытия художественного творения. Напротив, главное философское намерение его как раз в том и состоит, чтобы понимать само бытие как совершение истины.

Позднего Хайдеггера нередко упрекали в том, что его понятия невозможно конкретно подтвердить, удостоверить. В субъективности нашей мысли как бы невозможно наполнить содержанием то, что Хайдеггер разумеет под бытием в буквальном смысле слова, под совершением бытия, прореживанием бытия, распахиванием и забвением бытия. Понятийные словообразования поздних работ Хайдеггера точно так же недоступны субъективному их воспроизведению в мысли, как недоступен диалектический процесс Гегеля мышлению, которое Гегель называл «представляющим». Поэтому понятийный язык Хайдеггера встречает ту же самую критику, что диалектика Гегеля встретила у Маркса. Язык Хайдеггера называют «мифологическим», фундаментальное значение его работы об истоке художественного творения заключается, по моему мнению, в том, что она содержит указание на глубинные намерения позднего Хайдеггера. Каждый должен считаться с тем, что в художественном творении, в котором «восходит» мир, не только совершается и становится доступен опыту не познанный прежде смысл, но вступает в бытие, вместе с появлением произведения искусства, нечто новое.

Творение искусства не просто раскрывает перед нами истину, оно само есть событие. Тем самым мы получаем

возможность сделать шаг вслед за Хайдеггером в его критике западной метафизики, субъективизма Нового времени. Как известно, греческое слово aletheia, «истина», Хайдеггер передавал так - «несокрытость». Упор на привативном смысле aletheia означает не только то, что познание «похищает» (privatio значит «похищение») истинное, вырывая его из его непознанности или из его сокрытости в заблуждении. Речь идет не просто о том, что истина не валяется на дороге, не встречается на каждом шагу и недоступна нам заведомо. Это, разумеется, верно, и греки, по всей видимости, и хотели сказать именно это, когда назвали «несокрытостью» сущее, каково оно на самом деле. Они знали, что всякое познание чревато ошибками и заблуждениями и что все дело в том, чтобы не заблуждаться, но обрести правильное представление о сущем, каково оно на самом деле. Если, следовательно, познанию важно преодолеть и оставить позади себя заблуждение, то истина есть чистая несокрытость сущего. К этому и стремится греческое мышление, а тем самым оно уже находится на пути, который суждено было пройти до конца науке Нового времени, устанавливая правила познания, по которым сущее может сохраняться в своей несокрытости.

Хайдеггер на это возражает: несокрытостью сущее отличается не только тогда, когда оно правильно познается. Несокрытость «совершается» и в некотором более изначальном смысле слова, и лишь благодаря такому совершению и становится возможным, чтобы сущее было несокрытым и правильно познавалось, сокрытость же, соответствующая такой изначальной несокрытости, - это не заблуждение, она изначально принадлежит самому бытию. Природа любит скрываться (Гераклит), и это характеризует природу не только со стороны ее познаваемости, но и по ее бытию. Природе свойственно восходить к свету и скрываться в темноте, цветок раскрывается навстречу солнцу и уходит корнями своими в глубь земли. Хайдеггер говорит о прореживании бытия: только такая прореженность, поляна среди бытия, и есть место, где сущее может познаваться как разведанное, познаваться в своей несокрытости. Если сущее выходит в конкретность своего существования, в свое «здесь», то это, очевидно, уже предполагает существование открытости, в которой может совершиться такое «здесь». А при этом так же

ясно, что такая открытость не может существовать без того, чтобы в ней не показывалось на свет сущее, то есть без того, чтобы не было открытого, которое займет эту открытость. Несомненно, замысловатое отношение. И еще более замысловато то, что именно в этом «здесь», где показывается сущее, выступает и сокрытость бытия. Явностью этого «здесь» делается возможным правильное познание. Сущее, выходящее наружу из несокрытости, выступает для того, кто его замечает. И тем не менее здесь нет никакой произвольности в разведывании, ничто никем не восхищается, ничто никем не вырывается из своей сокрытости. Напротив, все подобное становится возможным лишь благодаря тому, что и раскрытие, и сокрытие суть совершения самого бытия. Мы можем это понять, коль скоро усвоили понимание сущности художественного творения. В нем царит явное напряжение между восходом и заходом, скрыванием, и это напряжение составляет самую сущность творения. Натяжение это и определяет уровень художественного творения, его облика и склада, оно и порождает блеск, каким затмевает творение все находящееся рядом с ним и вокруг него. Истина творения, его смысл не лежит на дороге, его смысл - неисчерпаемая глубина. Так что по своему существу художественное творение есть спор мира и земли, восхода и захода, замыкания.

А то, что таким способом подтверждается в художественном творении, и составляет, по Хайдеггеру, сущность бытия вообще. Спор открытия и сокрытия - это не только истина творения, но истина всего сущего. Ибо истина как несокрытость всегда есть такое противостояние раскрытия и сокрытия. Одно немыслимо без другого.А это, очевидно, в свою очередь означает, что истина - это не просто присутствие сущего, так что стоит только правильно представлять, и истина предстанет для такого представления. Такое понятие несокрытости бытия предполагало бы как раз субъективность того здесь-бытия, которое представляет себе сущее. Если определять сущее лишь как предмет возможного представления, то это значит, что оно не правильно определено в своем бытии. К бытию сущего равным образом принадлежит и то, что оно отказывает нам в себе. Истина как несокрытость заключает в себе самой и обратное движение. Как говорит Хайдеггер, в бытии заключено нечто вроде «враждебности присутствию». Каждый сам способен

понять, что хотел сказать этим философ. Сущее предоставляет нам не только свою поверхность с привычными и узнаваемыми очертаниями, в нем есть и внутренняя глубина самостояния, как называет это Хайдеггер. Полная несокрытость сущего, полное опредмечивание всего (соответственно достигшему абсолютного совершенства представлению) означали бы, что самостояние сущего прервалось, - все сравнено, все обратилось в свою поверхность. Наступи такое полное опредмечивание, и никакое сущее не стояло бы уже в своем собственном бытии. И представилось бы во всем сущем лишь одно и то же - всякому сущему представился бы шанс быть полезным, иными словами, во всем проступила бы воля, овладевающая сущим. Однако, вопреки этому, каждое художественное творение учит нас тому, что есть нечто, что, оказывает несокрушимое сопротивление такой воле к овладению всем - сопротивление не в смысле косного сопротивления намерениям нашей воли, а в том смысле, что на нас неодолимо напирает покоящееся в себе бытие. Так что сокрытость и замкнутость художественного творения - это залог и подтверждение универсального тезиса философии Хайдеггера: сущее, выглядывая в открытость присутствующего, в то же время утаивает само себя. Благодаря этому уже в этом анализе художественного творения открываются перспективы, предопределяющие дальнейший путь мысли Хайдеггера. Путь проходил через творение, в котором могла выявиться и «дельность» вещества, материала, а в конце выявилась и вещность вещи. Современная наука с ее тотальным расчетом всего ведет к утрате вещей, разнимая «их стояние в себе самих, ни к чему не испытывающее давления» на факторы, соответствующие ее, вещи, замыслу и изменению; напротив, художественное творение есть инстанция, хранящая нас от полной утраты вещей. Рильке поэтически идеализировал невинность вещей в ту пору, когда вещность их постепенно таяла и умалялась, поэт предъявляет вещь ангелу, мыслитель же обдумывает тот же самый процесс утраты вещами своей вещности, и в то же время познает то, как хранится вещность вещей в истине художественных творений. Храниться в истине означает, что хранимое в истине все еще есть. Такое предполагает сама истина вещи, коль скоро ее истина способна выходить наружу в художественном творении. Работа о вещи, написанная Хайдеггером, представляет необходимый шаг на пути его мысли. Прежде не достигавшее даже уровня той «подручности», что

присуща веществу, материалу, а значившееся как наличное лишь для фиксации или взгляда - теперь это самое, именно как ничему не «служащее», распознается в целокупности своего бытия.

Отсюда виден нам и следующий шаг, какой предстояло сделать на этом пути. Хайдеггер подчеркивает, что сущность искусства заключается в поэтическом творении. Это означает, что сущность искусства составляет не переоформление уже оформленного, не отражение прежде существовавшего, но набрасывание нового как истины, которая выйдет наружу в творении. «Распахивается открытость» - вот в чем сущность заключенного в художественном творении совершения истины. Однако сущность поэтического творения в обыденном его понимании заключается в его языковом характере, чем поэзия и отличается от иных способов проявления искусства. Во всяком искусстве - в строительстве, в изобразительном искусстве, в частности, - подлинное набрасывание, замышление, все истинно художественное можно назвать «поэзией», и, однако тот вид набрасывания, какой совершается в реальном стихотворении, во всем отличен от этой поэзии. Замышление поэтического творения зависит от прежде проторенных путей, какие нельзя задумать заново, - это предначертанные проторенные тропы языка. Поэт столь зависим от них, что язык поэтического творения способен достигать лишь тех, кто знает язык, на котором оно написано.Итак, в известном смысле «поэзия» - а она символизирует у Хайдеггера присущий всему художественному творчеству характер набрасывания, замышления - оказывается замышлением в меньшей степени, нежели вторичные формы - возведение зданий, ваяние, живопись, музыка, пользующиеся камнем, краской, звуком... Однако на деле поэтическое творчество разделено как бы на две фазы: на уже совершившееся замышление, в котором царит язык, и на замышление иное, в котором изнутри этого первого, уже состоявшегося замышления наружу выходит новое поэтическое создание. Язык предшествует поэтическому творчеству, и этим, как кажется, отмечено не только любое поэтическое творение, но и всякое творение вообще, и более того - вещное бытие любой вещи. Творение языка - это изначальнейшее поэтическое творение бытия. Мышление, способное мыслить все искусство как поэзию, раскрывая языковое бытие всякого художественного творения, само еще находится на пути к языку.

Мартин Хайдеггер. Исток художественного творения. Фрагменты.

ВЕЩЬ И ТВОРЕНИЕ

Что есть вещь по истине, коль скоро это вещь? Спрашивая так, мы хотим узнать о бытии вещи, то есть о вещности. Нужно пости­гнуть вещное в вещи. А для этого нам нужно знать тот круг, кото­рому принадлежит все то сущее, к чему мы издавна прилагаем имя вещи.

Камень на дороге есть вещь, и глыба земли на поле. Кувшин вещь, и колодец на дороге. А что молоко в кувшине и вода в ко­лодце? И это тоже вещи, если облако на небе вещь, и если черто­полох на поле вещь, и если лист, срываемый осенним ветром, и если коршун, парящий над лесом, по справедливости именуются вещами. А все это на самом деле приходится называть вещами, если имя вещи прилагают даже к тому, что само по себе в отли­чие от всего только что перечисленного не обнаруживает себя и, таким образом, вообще не является. Такая вещь, которая сама по себе не является, а именно вещь в себе, есть, согласно Канту, мир в целом; даже сам бог есть такая вещь. Вещи в себе и вещи явля­ющиеся, все сущее, что вообще есть, на языке философии назы­вается вещью.

Самолеты и радиоприемники, правда, принадлежат теперь к чис­лу ближайших вещей, но когда мы думаем о последних вещах, мы вспоминаем иное. Последние вещи - это Смерть и Суд. Если брать в целом, то словом «вещь» именуют все, что только не есть вообще ничто. Тогда в соответствии с таким значением и худо­жественное творение есть вещь, коль скоро оно вообще есть нечто сущее. Но такое понятие о вещи, по крайней мере поначалу, не способно помочь нам в нашем начинании, в попытках отграни­чить сущее по способу бытия вещи от сущего по способу бытия творения. А с другой стороны, мы как-то не решаемся называть вещью бога. Равным образом мы не решаемся принимать за вещь крестьянина в поле, кочегара у котла, учителя в школе. Чело­век это не вещь. Мы не спешим называть вещью и лань на лесной поляне, и жука в траве, и соломинку. Для нас вещь -это, скорее, молот и башмак, топор и часы. Но и такие вещи то­же не просто-напросто вещи. Просто вещами мы считаем только камень, глыбу земли, кусок дерева. Все безжизненное, что есть в природе и в человеческом употреблении. Вещи природы и человеческого употребления и есть то, что обычно называется вещью. И так из предельно широкой сферы, где все есть вещь (вещь = res = ens = нечто сущее), в том числе и самые высокие и послед­ние вещи, мы переносимся в узкую сферу просто-напросто вещей. И эта простота означает здесь - чистую вещь, которая попросту есть вещь, и ничего более, и, кроме того, означает вещь, которая есть вообще только вещь, почти уже в смысле отрицательной оценки. И такие «просто» вещи, за исключением даже вещей, наличествующих в человеческом обиходе, считаются собственно ве­щами, вещами в настоящем смысле слова. Но в чем же состоит вещность таких вещей? Именно по ним и должна определиться вещность вещей. Такое определение даст нам возможность оха­рактеризовать все вещное как таковое. Вооруженные таким опре­делением, мы сможем охарактеризовать тогда и ту почти осяза­тельную действительность творений, в которых таится, однако, еще и нечто иное.

Считается фактом, известным всем, что уже с давних времен, с тех пор как вообще был поставлен вопрос о том, что вообще есть сущее, вперед выходили, как дающее меру сущее, вещи в их вещ­ности. Вследствие этого уже в традиционных толкованиях сущего мы должны встретиться с пределами, задаваемыми вещности вещей. Нам поэтому остается только в явной форме заручиться этим традиционным знанием о вещи, чтобы избавиться от необхо­димости производить самостоятельно сухие разыскания относи­тельно вещности вещи. Ответы на вопрос, что такое вещь, на­столько привычны, что за ними уже не ощущается никакой проб­лемы.

Истолкования вещности вещи, господствовавшие, все время, пока существовало западное мышление, давно ставшие чем-то само собой разумеющимся и теперь находящиеся в повседневном употреблении, сводятся к трем основным.

Вот эта, например, глыба гранита - это просто вещь. Эта глыба тяжела, тверда, огромна, неуклюжа, бесформенна, груба, пестра, блестяща или тускла. Все перечисленное нами мы можем приз­нать в этом камне. Тогда мы принимаем к сведению его признаки. Но ведь признаки подразумевают нечто такое, что свойственно самому камню. Эти признаки - свойства камня. Таковы свой­ства этой вещи. Вещи? Что разумеем мы сейчас, имея в виду вещь? Очевидно, вещь не есть только собрание признаков и не есть нагромождение свойств, благодаря которому впервые возни­кает эта совместность. Каждый уверен, что он знает: вещь есть то, вокруг чего собрались такие-то и такие-то свойства. Говорят о средоточии вещи. Именно такое средоточие вещи греки, по-видимому, и называли τό ύροκείμενον /подлежащее, то, что лежит в основе/. Для греков средоточие вещи было тем, что лежало в основе вещи и притом исконно предлежа­ло в ней. А признаки называются τά σύβεβηκοτα, то есть то, что заведомо превзошло вместе с таким-то налично предлежащим и всегда пребывает вместе с ним….

…У изделия, сущего, которое более проникновенно близко к нам в своем бытии, вместе с тем своеобразное срединное положе­ние между вещью и творением. И мы прислушаемся к намеку и станем сначала отыскивать сделанность изделия. Быть может, это объяснит нам что-нибудь в вещности вещи и в творческой сути творения. Нам нужно избегать только одного - поспешного прев­ращения вещи и творения в разновидности изделия. Впрочем, мы отвлечемся сейчас от той возможности, что и в способе бытия из­делия правят различения, существенные для исторического совер­шения его бытия.

Но какой же путь ведет к сделанности изделия? Как мы пости­гнем, что такое изделие по истине? Подход, который необходим сейчас, должен, очевидно, держаться в стороне от таких попыток, которые сразу же влекут за собой обычную для истолкований по­спешность. Мы, скорее всего, сможем уберечься от этого, если просто, без всякой философской теории, опишем изделие.

Возьмем для примера самое обычное - крестьянские башмаки. Для их описания нам не требуется даже, чтобы перед нами лежа­ли действительные образцы этого находящегося в обиходе изде­лия. Всякому они известны. Но поскольку все дело в непосред­ственном описании, полезно будет способствовать их наглядному представлению. Для этого довольно будет их изображения. Возь­мем известную картину Ван Гога, который не раз писал башмаки. Но на что же тут, собственно говоря, смотреть? Всякий знает, что нужно для башмака. Если это не деревянные башмаки и не лыко­вые лапти, то тут будет подошва из кожи и кожаный верх, скреп­ленные нитями и гвоздями. Такое изделие служит как обувь. Ве­щество и форма бывают разными в зависимости от служебности: предназначены башмаки для работы в поле или для танцев. Все это верно, но относится лишь к тому, что и без того известно. Дельность изделия - в его служебности. Но как же обстоит дело с этой служебностью? Постигаем ли мы вместе с нею и дельность изделия? Не следует ли нам, дабы удалось такое постижение, об­ратиться к служебности изделия в том, как оно служит? Крес­тьянка носит башмаки, работая в поле. Вот только здесь они и оказываются тем, что они суть. И при том тем подлиннее, чём меньше крестьянка, занятая работой, думает о башмаках или смотрит на них и вообще чувствует их у себя на ногах. Она ходит в башмаках, она стоит в них. И так башмаки действительно слу­жат ей. И вот здесь, когда изделие действительно применяется и употребляется, дельность изделия действительно встретится на нашем пути.

А пока мы только пытаемся представить и вспомнить вообще башмаки или же пока мы вообще видим на картине просто стоя­щие перед нами, пустые, остающиеся без употребления башмаки, мы никогда не узнаем; что же такое по истине есть эта дельность изделия. На картине Ван Гога мы не можем даже сказать, где стоят эти башмаки. Вокруг них нет ничего, к чему они могли бы относиться, есть только неопределенное пространство. Нет даже земли, налипшей на них в поле или по дороге с поля, а эта при ставшая к башмакам земля могла бы по крайней мере указать на их применение. Просто стоят крестьянские башмаки, и, кроме них, нет ничего. И все же.

Из темного истоптанного нутра этих башмаков неподвижно глядит на нас упорный труд тяжело ступающих во время работы в поле ног. Тяжелая и грубая прочность башмаков собрала в себе все упорство неспешных шагов вдоль широко раскинувшихся и всегда одинаковых борозд, над которыми дует пронизывающий резкий ветер. На этой коже осталась сытая сырость почвы. Оди­ночество забилось под подошвы этих башмаков, одинокий путь с поля домой вечернею порою. Немотствующий зов земли отдается в этих башмаках, земли, щедро дарящей зрелость зерна, земли с необъяснимой самоотверженностью ее залежных полей в глухое зимнее время. Тревожная забота о будущем хлебе насущном скво­зит в этих башмаках, забота, не знающая жалоб, и радость, не ищущая слов, когда пережиты тяжелые дни, трепетный страх в ожидании родов и дрожь предчувствия близящейся смерти. Земле принадлежат эти башмаки, эта дельность, в мире крестьянки - хранящий их кров. И из этой хранимой принадлежности земле из­делие восстает для того, чтобы покоиться в себе самом. Но мы, наверное, только видим все это в башмаках, нарисован­ных на картине. А крестьянка просто носит их. Если бы только это было так просто - просто носить их. Когда крестьянка по­здним вечером, чувствуя крепкую, хотя и здоровую усталость, отставляет в сторону свои башмаки, а в предрассветных сумерках снова берется за них или же в праздник проходит мимо них, она всегда, и притом без всякого наблюдения и разглядывания, уже знает все сказанное. Дельность изделия хотя и состоит в его служебности, но сама служебность покоится в полноте существенного бытия изделия. Мы это бытие именуем надежностью. В силу этой надежности крестьянка приобщена к немотствующему зову земли, в силу этой надежности она твердо уверена в своем мире. Мир и земля для нее и для тех, кто вместе с ней разделяет ее способ бы­тия, пребывают в дельности изделия, и никак иначе. Мы говорим «никак иначе» и заблуждаемся; ибо только надежность дельного и придает укромность этому простому миру и наделяет землю воль­ностью постоянного набухания и напора.

Дельность изделия, надежность, искони собирает и содержит в се­бе все вещи, все что ни есть, каковы они ни есть. А служебность изделия - сущностное дствие надежности. Служебность погружена... в надежность, она ничто без нее. Отдельное изделие, если им пользоваться, изнашивается и истрачивается; но вместе с этим использованием и самое использование используется, изнашиваясь и делаясь обыденным. И так само бытие изделия приходит в за­пустение и опускается. Такое опустошение дельности есть убывание надежности. А убыль, которой все вещи человеческого обихода бывают обязаны своей тоскливо-назойливой обыденностью, есть лишь новое свидетельство в пользу изначальной сущности дельности изделия. Истираясь и истрачиваясь, обыденность изде­лия начинает выпирать наружу как единственный и будто бы единственно возможный для изделия способ бытия. И теперь уже одна лишь служебность зрима в изделии. Она создает видимость, будто исток изделия заключен просто в его изготовлении, напе чатляющем такую-то форму такому-то веществу . И все же у дель­ности изделия более глубокое происхождение. У вещества и фор­мы и у различения того и другого более глубокий исток. Покой покоящегося в себе самом изделия состоит в надежности. Только она и показывает нам, что такое изделие по истине. Но нам ничего еще не известно о том, что мы стремились найти в первую очередь, о вещности вещи, и уж тем более ничего не из­вестно нам о том, что мы, собственно говоря, искали, а именно о творческой сути творения как художественного творения.

Или, может быть, незаметно и как бы между делом мы уже узна­ли что-то о бытии творения творением?

Мы обрели дельность изделия. Но как мы обрели ее? Не в описа­нии и объяснении наличного изделия, не в отчете о процессе его изготовления и не в наблюдении над тем, как тут и там действительно применяют это изделие, башмаки, - нет, мы обрели эту дельность изделия, оказавшись перед картиной Ван Гога. И карти­на сказала свое слово. Оказавшись близ творения, мы внезапно побывали в ином месте, не там, где находимся обычно. Благодаря художественному творению мы изведали, что такое по истине это изделие, башмаки. Самым дурным самообманом было бы, если бы мы сочли, что наше описание, нечто лишь субъектив­ ное , все расписало нам так, как это мы представили себе, а затем мы только вложили все это в изделие. Если и есть тут что-либо сомнительное, то только одно - именно то, что, оказавшись близ творения, мы узнали и постигли, быть может, слишком мало, а свое постижение выразили в словах слишком неумело и прямолинейно. Но, главное, творение отнюдь не послужило нам, как мог ло показаться поначалу, лишь для целей более наглядного пред­ ставления того, что такое изделие. Напротив, только через по­средство творения и только в творении дельность изделия выяви­лась, и выявилась особо, как таковая.

Что же совершается здесь? Что творится в творении? Картина Ван Гога есть раскрытие, растворение того, что поистине есть это изделие, крестьянские башмаки. Сущее вступает в несокрытость своего бытия. Несокрытость бытия греки именовали словом άληθεια /алетейя/. Мы же говорим «истина» и не задумываемся над этим словом. В творении, если в нем совершается раскрытие, растворение сущего для бытия его тем-то и таким-то сущим, творится совер­шение истины.

В художественном творении истина сущего полагает себя в творе­ние. «Полагать» означает здесь - приводить к стоянию. То или иное сущее, например башмаки, приводится в творении к стоя­нию в светлоте своего бытия. Бытие сущего входит в постоянство своего свечения.

Итак, сущность искусства вот что: истин а сущ его, полагающаяся в творении. Но ведь до сих пор искусство имело дело с прекрас­ным и красотой, а отнюдь не с истиной. Искусства, художества, производящие творения такого рода, именуют изящными искус­ствами, или искусствами прекрасного, в отличие от ремесел, от ремесленной искусности, занятой изготовлением изделий. В таких искусствах не само искусство прекрасно, но оно называется искус­ством прекрасного, поскольку производит прекрасное. А истина, на­против, относится к логике. А красота оставлена за эстетикой. Но, может быть, это суждение, что искусство есть полагание в творение истины есть возрождение отжившего теперь, к счастью, мнения, будто искусство есть подражание действительному, спи­сывание действительного? Воспроизведение наличного требует, впрочем, согласия с сущим, применения и примеривания к нему, нуждается в adaequatio /адекватности/, как говорили в средние века, в όμοιωσις /равенство, подобие/, как говорил уже Аристотель. Такое согласие, или совпа­дение, с сущим с давних времен считается сущностью истины. Но разве мы думаем, что на картине Ван Гога срисованы наличные и находящиеся в употреблении крестьянские башмаки и что карти­на эта потому есть художественное творение, что художнику уда­лось срисовать их? Считаем ли мы, что картина заимствует у действительного отображение и переносит его в произведение художественного...производства? Нет, мы так не думаем.

Следовательно, в творении речь идет не о воспроизведении како­го-либо отдельного наличного сущего, а о воспроизведении всеоб­щей сущности вещей. Но где же и какова эта всеобщая сущность, чтобы художественные творения могли находиться в согласии с нею? С какой сущностью какой вещи находится в согласии гре­ческий храм? Кто будет утверждать немыслимое, а именно, что в таком творении зодчества представлена идея храма вообще? И, однако, в подобном творении, если только оно действительно тво­рение, истина полагает себя в творение….

ТВОРЕНИЕ И ИСТИНА

Исток художественного творения есть искусство. Но что такое ис­кусство? Действительность искусства - в творении. Поэтому мы прежде всего стремились найти действительность творения. В чем состоит действительность творения? Художественные творения неп­рестанно, хотя и совершенно по-разному, выявляют свою вещность. Попытка постигнуть эту вещность с помощью общепринятых поня­тий о вещи не увенчалась успехом. Не только потому, что эти поня­тия о вещи не способны схватить саму вещность, но и потому, что, спрашивая о вещном поде-остове творения, мы силой принуждаем творение к такому предвосхищению, каким заслоняем себе подсту­пы к его бытию творением. Вообще нельзя судить о вещном в творе­нии, доколе творение не явилось со всей отчетливостью в своей чис­той само-стоятельности.

Но бывает ли доступно творение само по себе? Чтобы такое уда­лось, нужно было бы высвободить творение из связей со всем иным, что не есть само творение, и дать ему покоиться самому на себе и для себя. Но ведь самое глубокое стремление художника и направлено на это. Завершенное творение отпускается благодаря ему в свое чистое само-стояние. Как раз в большом искусстве, а речь идет только о нем, художник остается чем-то безразличным по сравнению с самим творением, он бывает почти подобен некое­му уничтожающемуся по мере созидания проходу, по которому про-исходит творение.

Творения расставлены и развешаны на выставках, в художествен­ных собраниях. Но разве как творения, как то, что они есть? Быть может, они уже стали здесь предметами суеты и предприим­чивости художественной жизни? Творения здесь доступны и для общественного, и для индивидуального потребления, для наслаж­дения ими. Администрация учреждений берет на себя заботу о со­хранности творений. Знатоки и критики искусства ими занимают­ся. Торговля художественными предметами печется об их сбыте.

Искусствоведение превращает творения в предмет особой науки. А сами творения - встречаются ли они нам во всей этой многооб­разной деятельной суете?

Эгинские мраморы Мюнхенского собрания, Антигона Софокла в лучшем критическом издании - как творения они всякий раз вы­рваны из присущего им бытийного пространства. Как бы велико ни было их достоинство и производимое ими впечатление, как бы хорошо они ни сохранились, как бы ни верна была их интерпре­тация, само перенесение в художественное собрание уже исторгло их из их мира. И как бы ни старались мы превозмочь такое пере­несение их, как бы ни старались мы избежать его, приезжая, на пример, в Пестум, чтобы увидеть здесь стоящий на своем месте храм, или в Бамберг, чтобы увидеть здесь стоящий на своем месте собор, - сам мир наличествующих творений уже распался. Отъятие мира и распадение мира необратимы. Творения уже не те, какими они были. Правда, они встречаются с нами, но встре­чаются как былые творения. Былые творения, они предстают перед нами, находясь в области традиции и в области сохранения. И впредь они лишь предстают - они предметы. Их стояние перед нами есть, правда, следствие былого их самостояния в себе самих, но оно уже не есть это самостояние. Последнее оставило их. Предприимчивость художественной жизни - сколь бы насыщен­ной ни была она, как бы ни суетились тут ради самих творений - способна достичь лишь этого предметного предстояния тво­рений. Но не в том их бытие творениями.

Однако продолжает ли творение быть творением, если оно стоит вне всяких связей? Разве не принадлежит самому творению то, что оно заключено внутри связей? Безусловно. Остается только спросить, что же это за связи.

Чему принадлежит творение? Как таковое - единственно той об­ласти, которая раскрывается через его посредство. Ибо бытие тво­рения творением бытийствует, и бытийствует только в таком рас­крытии. Мы говорим, что в творении творится совершение исти­ ны . Указание на картину Ван Гога было попыткой найти слова для такого совершения. При взгляде на это совершение встал вопрос: что есть истина и как может совершаться истина. Мы зададимся теперь этим вопросом об истине перед лицом тво­рения. Но чтобы сблизиться с тем, что заключено в этом вопросе, нужно, чтобы вновь стало зримым для нас совершение истины в творении. Для такой попытки мы с намерением выбрали творение, не причисляемое к искусству изображающему. Творение зодчества, греческий храм, ничего не отображает. Он просто стоит в долине, изрезанной оврагами и ущельями. Он за­ключает в себе облик бога и, замыкая его в своей затворенности, допускает, чтобы облик бога через открытую колоннаду выступал в священную округу храма. Посредством храма бог пребывает в храме. И это пребывание бога само по себе есть эта простираю­щаяся и замыкающаяся в своих пределах священная округа. Храм и округа храма не теряются в неопределенности очертаний. Творение храма слагает и собирает вокруг себя единство путей и связей, на которых и в которых рождение и смерть, проклятие и благословение, победа и поражение, стойкость и падение создают облик судьбы для человеческого племени. Владычественный про­стор этих разверстых связей есть мир народа в его историческом совершении. Из этих просторов, в этих просторах народ впервые возвращается к самому себе, дабы исполнить свое предназначе­ние.

Стоя на своем месте, творение зодчества покоится на каменном основании скалы. И это покойное возлежание храма почерпает из глубины скалы ее неуклюжую и ни к чему не испытывающую на­пора зиждительность. Стоя на своем месте, творение зодчества выстаивает перед бурей, проносящейся над ним и обрушивающей­ся на него, и тем самым являет бурю подвластной себе. Камни, блещущие и сверкающие, кажется, только по милости солнца, впервые выявляют свет дня, и широту небес, и мрак ночи. Про­чное и недвижное, вздымающееся ввысь здание зримыми делает незримые воздушные пространства. Непоколебленность творения сшибается с волнением прибоя, и в неприступном покое храма яв­ляется на свет неистовство морской стихии. Дерево и трава, орел и бык, змея и цикада - все они сначала входят в свой, отличный от других устойчивый облик и тогда являются на свет тем, что.. они суть. Такой выход наружу, такое распускание-расцветание как таковое и все это в целом греки называли φυσις /фюсис/. Фюсис вместе с тем просветляет все, на чем основывает человек свое жи­тельство. Мы эту основу именуем землею. С тем, что разумеет здесь это слово, не следует смешивать ни представление о почве, ни астрономическое представление о планете. Земля - то, внутрь чего распускание-расцветание прячет все распускающееся как та­ковое. В распускающемся быти йсвует земля - как то, что прячет. Стоя на своем месте, творение храма раскрывает свой мир и ставит его назад на землю, которая тем самым впервые выходит на­ружу как основа и родной кров. Но никогда не бывает так, чтобы наличествовали и были известны люди и животные, растения и вещи и чтобы затем, между делом, эти люди и животные, растения и вещи стали еще представлять подходящее окружение для храма, который в один прекрасный день прибавится к числу всего пребывающего. Мы скорее приблизимся ко всему, что, есть, если перевернем весь порядок - при условии, правда, что мы будем способны рассмотреть, что и как повернется к нам и как все по-иному повернется к нам. Ибо простое переворачивание само по себе ни к чему не приведёт.

Стоя на своем месте, храм впервые придает вещам их вид , а людям впервые дарует взгляд на самих себя. И такой вид и такой взгляд до тех пор остается разверстым , пока творение остается творением и пока бог не оставил его. То же самое и скульптурное изображение бога, которое посвящает ему победитель игр. Бог изображается не для того, чтобы легче было принять к сведению, как он выглядит; изображение - это творение, которое дает богу пребывать, а пото­му само есть бог. То же самое и творение слова. В трагедии ничто не выводится и не представляется на сцене, но в ней вершится борьба новых богов против старых богов ….

Быть творением значит восставлять свой мир. Что же это та­кое - мир? Указав на храм, мы издалека показали и на мир. На том пути, по которому мы должны идти сейчас, лишь издали можно показать, что такое мир. И даже при этом нужно ограни­читься лишь тем, чтобы отмести все то, что наиболее способно ввести в заблуждение сущностный взгляд на мир. Мир не простое скопление наличествующих счетных и несчетных, знакомых и незнакомых вещей. Но мир - это и не воображаемая рамка, добавляемая к сумме всего наличествующего. Мир бытий ствует, и в своем бытийствовании он бытийнее всего того осязае­мого и внятного, что мы принимаем за родное себе. Мир никогда не бывает предметом, который стоит перед нами, который мы можем созерцать. Мир есть то непредметное, чему мы подвластны, доколе круговращения рождения и смерти, благословения и проклятия не отторгают нас вовнутрь бытия. Где выносятся сущностные решения нашего исторического совершения, где мы следуем или перестаем следовать им, где мы не осознаем их и вновь их испрашиваем вез­де, всюду бытийствует мир. Для камня нет мира. И для растения, и для животного тоже нет мира - они принадлежат неявному напору своего окружения, которому послушествуют, будучи ввергнуты в не­го. А у крестьянки, напротив, есть свой мир , поскольку она находит­ся в разверстых просторах сущего. Изделие с его надежностью при­дает этому миру особую непременность и близость. Как только рас­крывается мир, все вещи становятся по-своему близкими и далекими, долгими и короткими, узкими и широкими. В бытийствовании мира собрана та вместительность, откуда исходит хранительная ми­лость богов, откуда мы тщетно ждем ее. И роковое отсутствие Бога - тоже способ, каким бытийствует мир….

Какова же сущность вещества, из которого творится творение, материала, Как называют его обычно, если осмыслить эту сущность в гори­зонте такого определения? Изделие, будучи определено служебностью и пригодностью, само принимает в услужение вещество, из которого состоит. Изготовляя изделие, например топор, пользу­ются камнем и используют его до конца: камень исчезает в своей служебности. И вещество тем лучше и тем более пригодно, чем беспрепятственнее исчезает оно в дельности изделия. А в творении храма, напротив, вещество не исчезает, когда храм восставляет свой мир, но как раз впервые выходит в разверстые просторы мира этоготворения: скала приходит к своей зиждительности и к своей упокоенности и тем самым впервые становится скалой; металлы приходят к тому, что начинают светиться, звуки - звучать, слова - сказываться. Все это выходит на свет, как только творение возвращается назад в тяжеловесность и громадность камня, в проч­ность и гибкость дерева, в твердость и блеск металла, в светлоту и темноту краски, в звучание звука и в именующую силу слова….

…Правда, скульптор пользуется камнем точно так же, как, по-своему, пользуется им и каменщик. Но, пользуясь камнем, он не использует камень до конца, без остатка. В какой-то мере это бывает лишь тогда, когда творение не удалось скульп­тору. И художник тоже пользуется краской, но пользуется так, что краска не истрачивается, а как раз впервые начинает светить­ся. Правда, и поэт пользуется словом, но пользуется не так, как обычно говорят и пишут люди, которым приходится растрачивать слова, а пользуется так, что слово впервые поистине становится и остается словом…

М.: Академический Проект, 2008. — 528 с.
Пер. с нем. Михайлова А.В.Издание представляет собой сборник избранных текстов Мартина Хайдеггера в переводе Александра Викторовича Михайлова (1938-1995) — корифея отечественной германистики, филолога, музыковеда, историка культуры. Главное место в сборнике занимает статья «Исток художественного творения», написанная Хайдеггером в 1935 году и ознаменовавшая собой так называемый «поворот» в пути его мышления, когда «стала ясной недостаточность способа вопрошания о бытии и времени, открылась необходимость вопроса о понятии "мира" и "времени-пространства"».
Земля, мир, божественное, смертные, истина и произведение искусства — вопросы и темы, задевающие каждого из нас. В приложении сборника приводятся также отдельные фрагменты главного труда Хайдеггера «Бытие и время». Для философов и всех интересующихся современной философией.Избранные тексты немецкого философа Мартина Хайдеггера (1889—1976), которые предлагаются в этой книге читателям, собраны и переведены не для филосо­фов в самую первую очередь. Из философов многие чита­ют по-немецки и сами могли бы переводить Хайдеггера. В самую первую очередь эти избранные тексты Хайдег­гера предназначены для более широких кругов читате­лей — для тех, кто испытывает интерес к философской мысли и не знает немецкого языка или, может быть, не­достаточно знает его. Для последних окажется кстати напечатанный параллельно русскому переводу ориги­нальный немецкий текст работы Исток художественного творения — она стоит в центре всей нашей книги. Ей пред­шествуют только некоторые параграфы книги Бытие и время — взятые по отдельности, они могут быть понятны лишь в малой степени, потому что предполагают знание контекста — и книги Бытие и время в целом, и феноменологической философии Эдмунда Гуссерля, и самого раз­вития феноменологии. Кроме этого текст Бытия и времени пестрит латинской феноменологической терминологи­ей, от которой Хайдеггер впоследствии совершенно от­казался. И тем не менее чтение выдержек из Бытия и времеможет оказаться небесполезным — нет сомнения, что любой читатель сможет вынести с этих страниц что-то важное для себя, что внутренне приготовит его к воспри­ятию дальнейших страниц, на которых не только продол­жение и развитие, но и отрицание того способа мышления, какой демонстрирует философ в своей главной книге, впервые увидевшей свет в 1927 г. Важно, чтобы читатель не подумал, что тип мышления, представленный Исто­ком художественного творения, и сам уровень его родился как-то вдруг, — на деле он был плодом напряженнейшей философской работы, продолжавшейся к тому времени уже более двух десятилетий. Исток — это еще трудная книга, а простота сразу не дается. Проходит еще сколь­ко-то времени, пока Хайдеггеру удается вложить в совсем краткий автобиографический текст всю, в сущности, свою философию. Текст этот (Проселок), который тоже помещен в нашей книге, поистине неисчерпаем; в него спроецировано без преувеличений колоссальное фило­софское содержание, для раскрытия, для разворачивания которого потребовалась бы целая книга.Содержание
Михайлов А.В. Вместо введения
Исток художественного творения
Der Ursprung des Kunstwerkes Исток художественного творения
Vorwort Предисловие
Das Ding und das Werk Вещь и творение
Das Werk und die Wahrheit Творение и истина
Die Wahrheit und die Kunst Истина и искусство
Nachwort Послесловие
Zusatz Добавление
Ганс-Георг Гадамер Введение к Истоку художественного творения
Избранные работы разных лет
Время картины мира Слова Ницше «Бог мертв»
Творческий ландшафт: Почему мы остаемся в провинции?
Самоутверждение немецкого университета
Пути к собеседованию
Проселок
Неторные тропы
По поводу одного стиха Мерике
Переписка Эмиля Штайгера с Мартином Хайдеггером
Что значит читать?
О тайне башни со звоном
О «Сикстинской мадонне»
Записки из мастерской
Об Игоре Стравинском
Рассказ о лесе во ладу Адальберта Штифтера
Исток искусства и предназначение мысли
Знаки
Жительствование человека
Бытие и время (§§ 31-38)
Здесь-бытие как понимание
Понимание и истолкование
Высказывание как вторичный модус истолкования
Здесь-бытие и речь. Язык
Болтовня
Любопытство
Двусмысленность
Обреченность и брошенность
А.В. Михайлов о значении и переводе слова Dasein

Мартин Хайдеггер. «Исток художественного творения»

Работа немецкого философа Мартина Хайдеггера, в которой поднимается проблема сущности искусства. Хайдеггер стремится найти новый ракурс для рассмотрения искусства, выходя за рамки привычных социологического, психологического и эстетического подходов.

Издание представляет собой сборник избранных текстов философа в переводе Александра Викторовича Михайлова - корифея отечественной германистики, филолога, музыковеда, историка культуры. Главное место в сборнике занимает статья «Исток художественного творения», написанная Хайдеггером в 1935 году и ознаменовавшая собой так называемый «поворот» в пути его мышления, когда «стала ясной недостаточность способа вопрошания о бытии и времени, открылась необходимость вопроса о понятии "мира" и "времени-пространства"». Земля, мир, божественное, смертные, истина и произведение искусства - вопросы и темы, задевающие каждого из нас. В приложении сборника приводятся также отдельные фрагменты главного труда Хайдеггера «Бытие и время». Для философов и всех интересующихся современной философией и искусством.

Хайдеггер называет искусство загадкой, которую необходимо прежде всего увидеть. Точка зрения при этом смещается с проблем классической эстетики (соотношение искусства и красоты) на проблему соотношения искусства и истины.

Хайдеггер начинает работу с прояснения смысла основных понятий: так, исток означает происхождение сущности чего-либо; понятие творения связано с художником; художник и творение относят к понятию искусства. Для выхода из образовавшегося круга понятий, Хайдеггер задает вопрос о способе существования художественных творений. Шляпа, ружье, картина Ван Гога, поэма гимны Гельдерлина - обладают чем-то общим. Это то, без чего они просто не могли бы быть, Хайдеггер называет это вещностью. Шляпа висит на стене, картина находится на выставке, гимны упаковывались во время войны в солдатские ранцы.

Итак, искусство определяется через творение. Любое творение имеет вещность: нечто каменное в творении зодчества, краски в живописном творении, тон в музыке и тд. Что же такое вещь по своей сути? Вопрос о соотношении вещи и творения побуждает Хайдеггера выделить три возможные способа понимания вещи: вещь как носитель свойств, вещь как единство многообразных ощущений и вещь как единство формы и вещества.

Принимая последнюю точку зрения о вещи, Хайдеггер вводит понятие дельности. Вещь рассмотренная с позиции дельности является изделием, которое занимает срединную позицию по отношению к вещи и к творению. Чтобы понять о чем идет речь, Хайдеггер предлагает рассмотреть картину Ван Гога, на которой изображена пара крестьянских ботинок. По идее философа на картине высвечена сама дельность или служебность:

«Из темного истоптанного нутра этих башмаков неподвижно глядят на нас упорный труд тяжело ступающих во время работы в поле ног. Тяжелая и грубая прочность башмаков собрала в себе все упорства неспешных шагов вдоль широко раскинувшихся и всегда одинаковых борозд, над которыми дует пронизывающий резкий ветер».

«Мы обрели дельность изделия. Но как мы обрели ее? Не в описание и объяснении наличного изделия, не в отчете о процессе его изготовления и не в наблюдении над тем, как тут и там действительно применяют это изделие, башмаки, нет - мы обрели эту дельность изделия, оказавшись перед картиной Ван Гога. И картина сказала свое слово. Оказавшись близ творения, мы внезапно побывали в ином месте, не там, где находимся обычно».

С этого момента Хайдеггер меняет точку зрению на художественное творение:

«Наше вопрошание о творении поколеблено в самих основах, поскольку оказалось, что мы наполовину вопрошали о вещи, наполовину об изделии. Но это не мы придумали - так ставить вопрос. Так ставит вопрос вообще вся эстетика. Способ, каким эстетика заранее видит художественное творение, подчинен традиционному истолкованию всего сущего».

Искусство по своей сути есть место творения истины. Истина сбывается в искусстве, полагая себя в творение. Для прояснения того, что такое истина Хайдеггер начинает философский анализ греческого слова алетейя (др.-греч. Αλήθεια), которое означает несокрытость, однако из дальнейшего анализа становится ясно, что истина подразумевает как сокрытость, так и несокрытость. Следующий шаг рефлексии автора предполагает рассмотрение искусства как спора между землей и миром. По поводу этих двух понятий хайдеггеровской герменевтики Ханс-Георг Гадамер писал следующее:

«Мир как целое, сопрягающее в себе все набрасывание здесь бытия, образовывал то поле, которое предшествовало любому набрасыванию со стороны человеческой заботы. Сам же Хайдеггер дал обзор истории понятия «мир», прежде всего выделили и исторические обосновал новозаветный антропологический смысл этого понятия. Размежевав его с понятием совокупности всего наличного. Однако неожиданность заключалась в том, что этому понятию «мира» была найдена противоположность - понятие земли. Ибо в то время как понятие «мира» как целого, вовнутрь которого совершается любое человеческое сомоистолкование: можно было повысить до наглядного созерцания, понятие «земли» звучало как некое мифологическое и гностическое празвучание, которому место - как казалось - в лучше случае в мире поэзии».

Мир по Хайдеггеру есть у крестьянки, хозяйки, к примеру, тех самых ботинок, изображенных Ван Гогом, в то время как ботинки относятся к земле. В изображенных на картине ботинках особым образом проступает мир крестьянки. Таким образом раскрывается, что есть ботинки по своей сути. Выходит, что художественное творение раскрывает нам истину о сущем.

«Творения, восставляя мир и составляя землю, ведет спор за несокрытость сущего в целом, за истину».

А. В. Михайлов. Вместо введения

Предисловие

Вещь и творение

Творение и истина

Истина и искусство

Послесловие

Добавление

Ганс-Георг Гадамер. Введение к «Истоку художественного творения»

Избранные работы разных лет (1930 -1970)

Время картины мира

Слова Ницше «Бог мертв»

Творческий ландшафт: Почему мы остаемся в провинции?

Самоутверждение немецкого университета

Пути к собеседованию

Проселок

Неторные тропы

По поводу одного стиха Мерике

Переписка Эмиля Штайгера с Мартином Хайдеггером

О тайне башни со звоном

О «Сикстинской мадонне»

Записки из мастерской

Об Игоре Стравинском

Рассказ о лесе во ладу Адальберта Штифтера

Исток искусства и предназначение мысли

Жительствование человека

Бытие и время (§§ 31-38)

Здесь-бытие как понимание

Понимание и истолкование

Высказывание как вторичный модус истолкования

Здесь-бытие и речь. Язык

Болтовня

Любопытство

Двусмысленность

Обреченность и брошенность

А.В. Михайлов о значении и переводе слова Dasein

Материал подготовлен сообществом Art Traffic. Культура. Искусство

Эта статья была автоматически добавлена из сообщества

Похожие статьи